Когда мы вышли из фабрики, нас встретил небольшого роста мужик, в лохмотьях и без шапки; он сильно размахивал длинной палкой и, обратившись к нам, с детскою улыбкою забормотал:
— Здорово, Иваныч… Иваныч, здорово… убили… сорок восемь серебром убили… Да. Я приказал попу… я велел молебен, Иваныч…
— Это Яша-дурачок, — объяснил Мухоедов, — помешался на том, что он управитель завода.
— Иваныч… часы… купи часы… — бормотал Яша, вынимая из-за пазухи деревянный ящичек.
— Покажи, Яша.
— Часы, Иваныч… и ночью ходят, Иваныч…
Яша с блаженной улыбкой открыл крышку деревянного ящичка, на дне которого бойко совался из угла в угол таракан-прусак; спрятав свои часы за пазуху, Яша взмахнул палкой и какой-то особенной бессмысленной походкой, какой ходят только одни сумасшедшие, побрел в здание фабрики, продолжая бормотать свою прежнюю фразу:
— Убили… сорок восемь серебром… Иваныч, убили!
— Яша всех зовет Иванычами, — объяснял Мухоедов.
После грохота, мрака и удушливой атмосферы фабрики было вдвое приятнее очутиться на свежем воздухе, и глаз с особенным удовольствием отдыхал в беспредельной лазури неба, где таяли, точно клочья серебряной пены, легкие перистые облачка; фабрика казалась входом в подземное царство, где совершается вечная работа каких-то гномов, осужденных самой судьбой на «огненное дело», как называют сами рабочие свою работу. Едва ли где-нибудь в другом месте съедался кусок в большем поте лица, как это обещал бог первому человеку и как это происходило именно здесь, на этом каторжном труде, на котором быстро сгорает самый богатый запас рабочей силы.
— А вон Ястребок наш прогуливается, — говорил Мухоедов, указывая на очень приличного и очень красивого господина с румяным полным лицом, окладистой бородкой и мягким взглядом красивых карих глаз. — Это наш надзиратель, Павел Григорьич Рукавицын; я у него под началом состою… Ужаснейшая бестия, берет с рабочих, как говорится, вареным и жареным, а если кто не приходит с поклоном — и с работы долой. А возле него стоит уставщик огненных работ, Прохор Пантелеич, тоже немаловажная птица в нашей иерархии; уставщик да плотинный — это два сапога — пара, теплые ребята и ловко обделывают свои делишки, а Ястребок видит — не видит, потому рука руку моет.
Уставщик огненных работ сильно походил всей своей фигурой на плотинного и был одет точно так же, только полукафтанье у него было темно-зеленого цвета да шляпа немного пониже; он держал в руках такое же «правило» и ходил таким же медленным тяжелым шагом, как это делал плотинный. Рукавицын подошел к нам, крепко пожал мою руку и на вопрос, можно ли воспользоваться заводским архивом, отвечал, что спросит об этом управителя и с своей стороны постарается и т. д. Я, конечно, поблагодарил его; эта мирная сцена была неожиданно прервана страшным нечеловеческим криком, донесшимся из рельсовой фабрики, откуда выскочил рабочий и пробежал было мимо нас, но Рукавицын остановил его и спросил, что случилось.
— Пал Григорич… крицей ногу отсадило, — равнодушно проговорил он, точно это было самым обыкновенным делом, — Степку Ватрушкина задавило…
— А… хорошо, я сейчас иду, — отвечал Рукавицын таким тоном, как будто одного его появления было совершенно достаточно, чтобы раздавленная нога какого-то Степана Ватрушкина сейчас же получила бы свой прежний вид.
Мы торопливо прошли в катальную; толпа рабочих с равнодушным выражением на лицах молча обступила у самой катальной машины лежавшего на полу молодого парня, который страшно стонал и ползал по чугунному полу, волоча за собой изуродованную ногу, перебитую упавшим рельсом в голени. Кровь сильно сочилась из пестрядевых портов, образуя около пряденика, где были намотаны онучи, целый мешок; раненый с обезумевшим взглядом обращался ко всем, точно отыскивая себе поддержки, участия, облегчения. Его молодое, искаженное страхом лицо было бледно как полотно, волосы прилипли ко лбу тонкими прядями, глаза округлились и вращались в своих орбитах с выражением оцепенелого ужаса, как у смертельно раненной птицы; мне в первый раз пришлось видеть раздавленного человека, и едва ли есть что-нибудь тяжелее этой потрясающей душу картины.
— Ба-атюшки!.. бра-атцы!.. Ааааа!.. Восподи Исусе!.. ой, смерть моя, братцы!.. — стонал раздавленный раздирающим душу голосом.
— Степан, что это с тобой случилось? — спрашивал Рукавицын, наклоняясь над Ватрушкиным.
— Пал Григор!.. отец!.. о-ох! родимой мой!.. прости меня, Христа ради!.. аааааа!!! Крицей ногу отрезало… Пал Григор… о!!!
— Доктора!.. — кричал Рукавицын, стараясь поддержать раненого в полусидячем положении. — Не пугайся, Степан, ничего… Бог даст, пройдет…
Какой-то господин с красным лицом, ястребиным носом, серыми вытаращенными глазами и взъерошенными волосами вбежал в катальную и, ожесточенно махая руками, издали кричал:
— А, шерт взял!.. а сукина сына!.. а швин!.. а канайль!.. Кто раздавиль?!. Где раздавиль?!. А, шерт меня возьми!!!
По вежливо расступившимся рабочим я догадался, что это и был сам Слава-богу; он наклонился к Ватрушкину, продолжая страшно ругаться.
— А ничего, шерт возьми… Пустяки!.. — Немец выпустил целую серию самых непечатных выражений и продолжал кричать какую-то тарабарщину, в которой можно было разобрать слова: «швин», «канайль» и «бэстия».
— Карл Иваныч… ой, смерть моя пришла!.. — как-то глухо застонал Ватрушкин, совсем распускаясь на поддерживавших его руках.
— Дохтур… пустите дохтура! — опять заколыхалась толпа, пропуская небольшого роста женщину, почти девушку, которая бежала с полотенцем в руках.